Разделы сайта

Главная Метод беседы в психологии Потерянный и возвращенный мир (история одного ранения) Проблемы психологии субъекта Психология власти Психология самоотношения Эволюционное введение в общую психологию Психология личности: Учебное пособие. Хрестоматия по психологии Онтопсихология и меметика Алгебра конфликта Описание соционических типов и интертипных отношений Основные проблемы психологической теории эмоций Конфликтующие структуры Варианты жизни Психология переживания К постановке проблемы психологии ритма Понятие «самоактуализация» в психологии Описательная психология Лекции по психологии Трагедия о Гамлете, принце Датском У. Шекспира Эмоция как ценность Психологические концепции развития человека: теория самоактуализации Роль зрительного опыта в развитии психических функций Эволюция и сознание Психология жизненного пути личности Психология эмоциональных отношении Основы психолингвистики Как узнать и изменить свою судьбу Влияние мотивационного фактора на развитие умственных способностей Общая психология Когнитивная психология Открытие бытия Человек и мир Психология религий Методологический аспект проблемы способностей Трансцендентальная функция Методологический анализ в психологии Загадка страха Глубинная психология и новая этика Кризис современной психологии: история, анализ, перспективы.

Реклама

Реклама

Здесь могла быть ваша реклама

Статистика

Ф.Е. Василюк "Методологический анализ в психологии"

Если Зигмунд Фрейд открыл материк свободы для психотерапевтической антропологии и сам исследовал и использовал ту часть этого материка, которую можно назвать Свободой Сознания, то Джекоб Морено стал режиссер-губернатором республики Свобода Воли. Разу­меется, это не та сознательная, разумная и в то же вре­мя напряженная и скучная воля, которая ищет закон, необходимость и видит свою свободу в том, чтобы сле­довать этой необходимости и закону. Это, так сказать, вольная воля, анархическая, не спрашивающая ничьего позволения, и не потому, что, как писал Лев Шестов, если спросишь — позволено ли, разумеется, не позволят, а потому, что самого такого вопроса в своей вольной природе она не имеет. Спонтанность — это первичная, как бы до различения добра и зла действующая воля, это творчество как первофеномен, созидающее бытие из ничто, рождающее начало, даже и не думающее спра­шивать, что хорошо, а что плохо, что запрещено, а что позволено, просто рождающее и наслаждающееся самим этим процессом.

Когда в философской и психологической литературе обсуждается свобода воли, то общепринято различать разумную сознательную волю, с одной стороны, и про­извол, с другой. В первом случае человек опирается на познание бытия, причем это не обязательно рациональ­ное, рассудочное познание — это может быть интуитив­ное, опытное постижение бытия, мудрость, но так или иначе речь идет о том или другом роде знания, действуя в соответствии с которым он обнаруживает и реализует свою подлинную человеческую свободу. Во втором слу­чае человек действует, нарочито не считаясь с религи­озными заповедями, установлениями общества и даже с законами природы, лишь на одном-единственном осно­вании своего желания, каприза. «Хочу» — вот автор, инициатор и безответственный исполнитель акта произвола. При всей радикальной противоположности разумной воли и произвола их сближает то, что оба эти акта уже, так сказать, лишены невинности, наивности, непосредствен­ности, они уже — плод борьбы высшего и низшего в че­ловеке, разумного и неразумного, мудрого и глупого, только в одном случае победило высшее, а в другом — низшее, в одном — разумное, а в другом — безрассудное, в одном — зрячее, но остывшее, в другом — горячее, но слепое. Произвол, желание, каприз не то что не знают нормы, но нарочито не хотят знать. В отличие от них обо­их спонтанность — это, повторим, «вольная воля», само­действующее бытие, биение самой жизни из глубочайших ее истоков и слоев, где не только не сорвано яблоко, но не посажено еще древо познания добра и зла. Спонтан­ность не знает закона, но и не знает греха, ее метафора — это ветер, который как дух веет где хочет, по пути вра­щая мельницы, надувая паруса, срывая крыши, но не почему-то и не зачем-то, не «за» и не «против», а про­сто — так есть. Потому-то когда приходится встречать человека, наделенного этим даром первичной свободы, человека не по выучке, не по подвигу и не по заслугам, а именно даром природным спонтанного, то просто чувствуешь, как рядом с ним легко дышится, как разве­иваются сумрачные, угрюмые, тяжеловесные мысли, ог­раничения, предписания, каким легким становится шаг и дальним — взор. Такому человеку намного легче про­щают причиненное им зло, чем иному натужному пра­веднику, силою воли выдавливающему из себя добро. Вот этой-то первичной спонтанностью и объясняются преж­де всего терапевтические эффекты психодрамы, разуме­ется, в той мере, в которой она сама реализует этот исходный принцип спонтанности, а не прибегает, как это в обычной эклектической практике сплошь и рядом бывает, к иным принципам и иным механизмам, тоже имеющим психотерапевтический потенциал.

Итак, если старая суггестивная психотерапия упова­ла на внушаемость, объединяющую в себе две несвобо­ды, два рабства: согласие с тем, что «врач знает лучше», то есть послушание сознания, и подчинение ему в по­ведении, то есть послушание воли, — то новая психо­терапия начинает уповать на свободу сознания и свободу воли.

Переживание

В послевоенной, новейшей психотерапии происходит еще один радикальный сдвиг в психотерапевтических упованиях, который к 1960-м годам — времени оформ­ления гуманистической психотерапии — становится оп­ределяющим во всем психотерапевтическом мире. В своей клинической практике психотерапевты все более начи­нают надеяться на переживание пациента. Независимо от того, прорабатывается ли эта категория в той или другой психотерапевтической школе так же явно, как в гештальттерапии или в клиенто-центрированной тера­пии Карла Роджерса, практически всюду складываются разные варианты единого представления о переживании как особом внутреннем жизненном процессе, захваты­вающем эмоции человека, его ум, воображение, волю, вовлекающем в свой поток кроме душевных и телесные функции. Именно этот процесс переживания, по новым воззрениям, и обеспечивает, в конечном итоге, тера­певтический эффект.

Если попытаться, не фиксируясь на той или другой теории, прямо развивающей представление о пережива­нии (Gendlin, 1962; Василюк, 1984), создать нечто вроде гальтоновской фотографии9 этой категории, фиксирующей только общие, фамильные ее черты и стирающей индивидуальные различия, то мы увидим вот что. Это процесс, во-первых, тотальный, то есть охватывающий, как только что было сказано, ум, чувства, воображение, телесные реакции, — словом, всего человека. Во-вторых, субъективный, в том смысле, что человек непосредствен­но ощущает его, внутренне живет им, не отделяет его от себя и чувствует его как реальность, которая удостове­ряет самое себя, является самосвидетельствующим быти­ем, не нуждающимся ни в каких внешних подтверждениях и не приемлющим никаких внешних опровержений. Сло­во, обращенное к переживающему человеку, которое не учитывает феноменологической самоочевидности его переживания и пытается разуверить, разубедить, успеха не имеет, оно кажется оскорбительным в своем недове­рии и отторгается, независимо от того, что вызвано оно может быть самыми благими намерениями. В-третьих, не­произвольный, в том смысле, что субъект не предписыва­ет себе что-то переживать или не переживать, этот процесс разворачивается в нем и захватывает его сознание без пред­шествующих намерений и целеполаганий. В-четвертых, про­дуктивный. Переживание способно совершить переворот в человеческих представлениях, взглядах, установках, вкусах, позициях, во всем том, что человек не может изменить с помощью напряжений сознания и усилий воли. Если человека постигла утрата, тщетны апелляции к сознанию, убеждающие его в неизбежности и законотерпимости случившегося. И тщетны его собственные старания усилием воли «взять себя в руки». Он должен будет пройти через мучительный процесс переживания, должен будет дать совершиться в своей душе работе пе­реживания и только тогда сможет заново ощутить ос­мысленность и полноту жизни.

Эти особенности процесса переживания, по мере того, как он становился главным упованием психотера­пии, определили формирование совершенно нового стиля психотерапевтической работы10 Складываются соответ­ствующие описанным чертам переживания новые пси­хотерапевтические методы и принципы. Чтобы их описать в обобщенном виде, затушевывая немалые различия раз­личных терапевтических школ, тоже не обойтись без гальтоновской фотографии.

Новейшая психотерапия в соответствии с тотальным характером процесса переживания все в большей степени требует от терапевта широкого сознания и полимодаль­ной наблюдательности. От его внимания не ускользнут ни неприметный вздох, ни сновидение, ни поворот головы, ни перемена в отношениях с близкими, ни даже случай­ные события, абсолютно невольным свидетелем или уча­стником которых стал пациент. Эти случайные, казалось бы, события в «канале мира» (Минделл, 1993) являются та­кими же важными симптомами и, главное, исполнителями его тотального процесса переживания, как случайные об­молвки в психоанализе являются знаками проговорившего­ся бессознательного.

Однако психотерапевтическим ответом на тотальность процесса переживания является не только изощренная наблюдательность и «расширенное» сознание психоте­рапевта, но совершенно иной по сравнению с прежни­ми психотерапевтическими эпохами способ личностной включенности терапевта в психотерапевтический процесс. Не зря психотерапия Карла Роджерса, названная снача­ла «индирективной», а затем «клиенто-центрированной», получила в конечном счете наименование «личностно-центрированной». Это итоговое имя выражает убеждение одного из лидеров новейшей психотерапии, что целостное вовлечение личности самого психотерапевта в тера­певтический процесс является не вынужденной уступкой неустранимой реальности трансферентных отношений, а самоценным ядром психотерапии, без которого невоз­можны подлинные и благие изменения в личности па­циента. Вся радикальность этого переворота в должной степени еще не оценена теорией и философией психо­терапии, этой оценке мешают вполне понятные внут­ренние тенденции, заставляющие психотерапевтов и теоретически, и методологически, и идеологически (Вар­га, 1994) бороться за то, чтобы ни в коем случае не взять на себя избыточной личной ответственности за те­рапевтический процесс и, особенно, за изменения в лич­ности, жизни и судьбе пациента.

Не вдаваясь в подробное обсуждение этой темы, лишь зафиксируем попутно имеющуюся здесь проблему. Спору нет, психотерапевт, как и любой человек, не должен брать на себя больше, чем он может понести. Нет спору и в том, что вредно потакать инфантильным тенден­циям пациентов, стремящихся порой переложить ответ­ственность за свою жизнь на терапевта, — это азбука. Если бы дело ограничивалось этими азбучными истина­ми, то откуда бы взяться тому пылу, с которым психо­терапевты иногда бросаются отстаивать свое право и даже обязанность оставаться личностью с ограниченной от­ветственностью, и в то же время долг пациента — стано­виться личностью с безграничной ответственностью за I все плоды и следствия участия в психотерапевтической работе. Пыл этот, кажется, связан вовсе не с теорети­ческими воззрениями и не с прагматической целесооб­разностью, он как-то связан с собственной личной, духовной жизнью психотерапевта, с тем, где и как он проводит границы своей ограниченной ответственности и перед чем или перед кем он по своей совести эту ответ­ственность несет, перед кем держит ответ.

Субъективности процесса переживания в новейшей психотерапии соответствует принцип феноменологического доверия (см. Роджерс, 2002). Это готовность прини­мать свидетельства субъективного опыта пациента в их таковости, не как знак чего-то иного, что должно быть дешифровано и упразднено, а как самодостаточную ре­альность, которая может рассчитывать на уважение и доверие. Речь, конечно, не о наивной вере психотера­певта в то, что соседи пациента-психотика в самом деле выстроили гиперболоид и по ночам облучают его через стенку, а о том, чтобы принимать за реальность испы­тываемый человеком ужас и сопереживать этому чув­ству, не менее страшному от того, что домовой комитет может поручиться за добропорядочность, а то и за от­сутствие соседей за стенкой.

Наконец, непроизвольности переживания и его про­дуктивности соответствует такая стратегическая установка новейшей психотерапии, как следование за процессом. Если психотерапевт убежден, что подлинные и плодо­творные изменения сознания и личности пациента обеспечиваются продуктивной работой процесса пережи­вания, то он должен превратиться в такого же послушного в буквальном смысле слова участника психотерапевти­ческого процесса, как послушен поэт, ничего не выду­мывающий, а именно всем напряжением своего существа вникающий сквозь шумы случайностей и произвольнос-тей в реальнейшую истину звучащей стихотворной мело­дии, как послушен саморазвертывающемуся сюжету романист, которого сплошь и рядом удивляют его ге­рои, как послушен даже — по парадоксальной мысли Осипа Мандельштама (1987) — дирижер оркестру.

Коммуникация

Кроме переживания еще одна категория человечес­кого бытия стала в новейшей психотерапии фокусом теоретических построений и замечательных психотехни­ческих находок. Речь о категории коммуникации. Вообще говоря, можно было бы заново переинтерпретировать всю историю психотерапии в ее главных узловых момен­тах с коммуникативной точки зрения, представив ее как ряд изменений в способах построения терапевтического диалога между пациентом и терапевтом. Такая интерпре­тация истории была бы продуктивна, а потому справед­лива, но тем не менее сама эта диалогическая парадигма начинает занимать все более весомую позицию лишь в послевоенной психотерапии, постепенно распространя­ясь с области психотерапевтических отношений и взаи­модействия между терапевтом и пациентом, то есть с области, принадлежащей коммуникативным воззрени­ям как бы по естественному праву, на другие области и аспекты психотерапии. Она заявляет свои притязания на то, чтобы именно ей был предоставлен заказ на форми­рование психотерапевтических представлений даже о та­ких, как раньше казалось, вполне «монологических» вещах, как личность пациента, причины душевных рас­стройств и результаты терапевтического процесса.

Творческий потенциал этой парадигмы, как выясни­лось, оказался настолько велик, что превзошел все са­мые смелые ожидания. Она дала такие изящные, яркие и убедительные теории и позволила развить такую эффек­тивную технологию психотерапевтической работы, что к восьмидесятым годам стало складываться впечатление, что психотерапия может все, что она может творить чу­деса не только в своей исконной вотчине — клинике не­врозов, но и в других, самых горячих точках современной социальной жизни, где, казалось бы, уже никто и ничто не может помочь. Психотерапия — это последнее дитя европейской культуры XIX века — вошла в пору своего Цветения и с легкостью гения стала браться за разнооб­разнейшие проблемы от примирения десятилетиями враждующих общин и наций (например, Карл Роджерс в ЮАР) До лечения рака, от создания сверхэффективных методов обучения до помощи коматозным больным и больным с многолетним глубоким шизофреническим дефектом, к которым традиционный медицинский персонал давно уже привык относиться как к муляжам с работающими физи­ологическими системами.

Особенностью этого звездного периода новейшей пси­хотерапии, сделавшего слово «невозможно» редким ана­хронизмом, явилось то, что все эти чудеса творились не тремя-четырьмя психотерапевтическими небожителями, успех которых всегда можно было бы «объяснить» наи­убедительнейшей апелляцией к имени: «Так это же Вирджиния Сатир (Карл Роджерс, Фриц Перлз)!», а многими и многими уже не обязательно отмеченными особой харизмой, но всего лишь способными мастерами, успеш­но освоившими и творчески развившими опыт своих гениальных учителей. Например, столь популярное у нас до недавнего времени нейролингвистическое програм­мирование представляет собой по исходному замыслу попытку поставить на конвейер производство психоте­рапевтических гениев за счет того, что взятые из работы великих харизматических мастеров вытяжки11 эффектив­ных коммуникативных терапевтических стратегий впрыс­кивались в рядовые головы (а то и в спинной мозг) психотерапевтических новобранцев. Эксперимент этот, можно сказать, удался, с той только оговоркой, что вме­сто гениев конвейер этот исправно выпекал и выпекает психотерапевтических бройлеров, вполне мускулистых и жизнерадостных, хоть и отмеченных каким-то клеймом диетичности и безликости, по неистребимому закону природы сопровождающему все, в чем тайна и таинство заменены на рассудок и механизм.

Мы не можем останавливаться здесь на критическом анализе нейролингвистического программирования, хотя спокойный, трезвый и систематический анализ этого фе­номена остро необходим нашему терапевтическому сообществу. Однако с каким бы пренебрежением или вос­торгом мы ни относились к нейролингвистическому про­граммированию, нужно признать за исторический факт то, что именно эта психотерапевтическая школа созда­ла предпосылки для превращения психотерапии в массовую профессию. Такое превращение — важнейшее событие в нашей профессии, от которого зависит ее судьба. Количество профессионалов в той или другой области — значимый исторический фактор независимо

|от их качества. (По душе нам или нет, что справочник Союза писателей по своей толщине если не достигает .«Войны и мира», то вполне конкурирует с «Бесами», в " то время как Писателей едва ли стало больше, чем во времена, когда зарождалась психотерапия, но для мно­жества людей, от читателей до издателей, это количе­ство является значимым, серьезным фактом, без знания которого понимание так называемого литературного процесса было бы по меньшей мере неполным.) И вот этой новейшей особенностью своего профессионально­го облика — массовостью — психотерапия обязана во многом именно коммуникативной парадигме, которую создатели НЛП Р. Бандлер и Дж. Гриндер, ученики Гре­гори Бейтсона, применили к методологическому ана­лизу терапевтического процесса.

Конечно, коммуникативным стилем мышления блестя­ще владел уже Зигмунд Фрейд. Большинство его метафор, и даже такие важнейшие для психоанализа категории, как «Я», Цензура и др., имеют явно коммуникативную приро­ду. Это стало понятно еще в ранних бахтинских анализах Фрейдизма (Волошинов, 1927), однако именно в пара­дигматическую категорию психотерапии коммуникация превращается постепенно, достигая полной мощи в мето­дологических изысканиях Грегори Бейтсона и лингвисти­ческом психоанализе Жака Лакана.

Коммуникативная парадигма, повторим, начинает формировать не только представления о процессе взаимодействия пациента и терапевта, что более чем есте­ственно, но и понимание природы личности, причин психопатологии и даже результатов психотерапевтичес­кого процесса. Что касается представлений о человечес­кой личности, то она начинает рассматриваться как сплошь состоящая из «диалога голосов», как полифо­ния, как «словшество» (Ж. Лакан), то есть такое суще­ство, сами «клетки» которого есть по природе — слова, а интимнейшие обменные процессы — речь, обмен словами, диалог. Насколько распространенным и про­дуктивным диалогическое понимание личности оказа­лось в психотерапии, показывает замечательная работа В.Н. Цапкина «Личность как группа — группа как лич­ность» (1994). Наиболее наглядным примером коммуни­кативного понимания этиологии некоторых психических расстройств является представление о «двойном узле» (Бейтсон и др., 1993), с помощью которого «шизофрено-генная мать» формирует шизофренические структуры у своего ребенка.

< Назад | Дальше >